Доедать не обязательно - Ольга Юрьевна Овчинникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что-то голова разболелась, – Соня недоумённо потирает висок.
– Про больную головушку шутки уместны? – улыбается Шаман.
– Шуток не существует, – констатирует Соня.
– Ты прикалываешься? – непринуждённо смеётся он. – Вся наша жизнь – сплошная комедия! Шутка на шутке! Это всё так смешно!
– И мама?
– Мама сейчас дала мне, шутя, подзатыльник за то, что напился, – он так заразительно гогочет, что Соня невольно лыбится тоже.
Она выковыривает из тарелки горелый лук и морковь, складывает всё на краю тарелки. Пробует плов, кривится:
– А соль у тебя есть, шутник?
– Конечно, вот, – он протягивает ей солонку. – Но, если что, доедать не обязательно!
Соня так дёргается, что вилка со звоном летит на стол, тарелка опрокидывается на пол, и плов рассыпается веером на полкухни.
– Чёрт! – восклицает она.
Соня и не подозревает, что в ходе грядущих событий Шаман бесследно исчезнет из всех уголков её памяти, оставшись лишь на страницах пухлой тетрадки, вскоре отданной горничной Грете.
И, впрочем, не он один.
Глава 46
Все в нашем мире является звуком (Вардхамана).
Весна выдалась бурной.
В городе зазеленели обочины, вдоль поребриков зажурчали ручьи, и по прозрачному от синевы небу полетели, перекликаясь, птицы: «Гак! Гак!», клиньями возвращаясь с морей домой.
На реке захолодело, лёд вспучился, затрещал зычно и поплыл, двинулся неудержимым потоком.
Соня вышла по улицу и, подняв глаза, увидала, что всё вокруг изумрудно зазеленело. Зелень была повсюду – на деревьях, кустах, земле. Вокруг витал пьянящий дух ароматной черёмухи, мелкие лепестки которой усеивали асфальт. Когда всё успело проснуться?
Только что посреди метели она сидела на серой коробке, куря одну за одной, а тут эта зелень, теплынь и запах нагретой травы. Словно давно уже зелень, и всегда была только она одна, а всё остальное – со спальней, пожирающей болью, чудовищным расставанием и протяжной зимой – страшным, но только сном.
Птицы голосили на все лады, тополиные почки пухли, выпрастывали клейкие листики, и всё вокруг говорило за то, что мир перезимовал и ожил.
Недолго думая, Соня переселилась в пещеру.
Днём она бродила по лесным тропинкам, усыпанным колкими еловыми иглами вперемешку с перепрелыми листьями, – так долго, что в пятки въедалась чернющая грязь. Ночью спала в пещере. Глория к лету весьма подросла и во время прогулок бодро трусѝла рядом. Иногда Соня по-дружески трепала её за холку или ловила хвост в сложенные колечком пальцы, наблюдая, как белая кисточка на конце весело покачивается в такт шагам.
На холмах росла дикая земляника, в пролеске – смородина, а неподалёку от леса черешня и абрикосовые деревья, – целый заброшенный сад. Соня наедалась там досыта. Рядом располагался луг, где было невероятно: материнская нежность земли и мятная прохлада травы проникали в неё мурашками и – с первых шагов – потрясением, от которого било дрожью. Соня ухала спиной в травостой из душистого клевера и солнечных лютиков, пёстрого ракитника и ажурных манжетковых листьев, в мир порхающих бабочек и жужжащих шмелей.
– У-у-у… – в нетерпеливом ожидании грустно трубила Вида из глубины пещеры, призывая к себе.
– У-у-у! – отзывалась Соня, приглашая её на луг, и звук резонансом разбегался по сторонам.
– У-у-у! – выла та, и вибрация по земле отдавалась в лопатки.
Соня спрашивала у Глор:
– Почему она не идёт?
– Она не выходит наружу днём, – отвечала та. – Боится.
– Чего ей бояться снаружи?
– По-твоему можно бояться только снаружи? – Глор удивлённо вскидывает бровь.
– Драконы вообще не должны бояться.
– Драконы никому ничего не должны.
Небо разливалось до краёв, расчищая пространство от мыслей. Соня лежала. Смотрела ввысь. Где-то справа пел жаворонок. Слева торчали стебельки тимофеевки. И времени становилось так много, словно кто-то нажал на паузу и растянул его до бесконечности. И Глор валялась пузом кверху в тени дикорастущего мятлика на пружинной подушке из переплетённых усов мышиного горошка.
К вечеру Соня и Глор возвращались в пещеру. Вида, встречая их, ворковала и лупила хвостом, как добродушный пёс. Соня роняла сандалики, обнимала её за шею, и та клокотала и булькала, точно смородиновое варенье в латунном тазу. Потоптавшись по кругу, Вида сворачивалась в калач, поджав когтистые лапы и обернувшись хвостом. От неё пахло нугой, – так пахнут молочные слепые щенки. Глор вытягивалась колбасой по центру «гнезда», Соня устраивалась рядом, и они обе впадали в блаженную дрёму.
«Рядом с Видой я делаюсь сильной, земной, – и это собирает меня по кусочкам в единое целое. У меня теперь есть друзья. Нас трое, и это такое счастье…»
Раны на шее Виды, оставшиеся от ошейника, затянулись нежно-розовой кожицей и покрылись молодыми чешуйками.
Судя по нечётким следам, время от времени она выходила-таки из пещеры, – видимо, ночью, – надо же было ей как-то охотиться! И однажды, где-то через неделю догадки подтвердились: сразу после заката солнца, будто следуя инстинкту, Вида аккуратно зашевелилась – от чего Соня, просыпаясь, соскользнула на землю, – неслышно встала и расправила крылья. Её тело, точно потревоженная в костре головёшка, засветилось алым, и летучие мыши испуганной тучей затрепыхались под потолком.
Вида неторопливо направилась к выходу, и Соня с Глорией последовали за ней. Снаружи в чернильном сумраке виднелись очертания камней, тихо плескалась река. Бесшумно двигаясь, Вида устремилась к воде и с тихим бульком нырнула: огненное пятно мелькнуло, исчезло на глубине.
– Иди спать, – ёжась от ночного сырости, сказала Глория. – А я тоже пойду поохочусь. Принесу тебе голубиные яйца и пару ужей пожарим. Лягух наловлю, – и, не дождавшись ответа, дёрнула ушами, двинулась, растаяла в темноте.
…Но однажды случилось так, что Вида вышла наружу днём.
В тот день погода была пасмурная, и облака сгустились в плотную тучу уже к обеду. Соня и Глор решили переждать непогоду в пещере, но едва успели добежать до карьера, как с неба раскатисто жахнуло и хлынул дождь.
Карьер был заброшен. Подкопанный у основания склон нависал над рекой, и из глинистой почвы, намешанной с рыжим песком, торчали извилистые корни деревьев. Ливень размочил этот участок враз, так что Соня там не просто упала, а с визгом проехалась на боку, – только брызги полетели по сторонам. Она захохотала, перекатилась на живот и ткнулась в самую грязь лицом.
– Софи, детка, – Глор, мокрая от ушей и до хвоста, только хихикнула. – Тебе мало воды, так надо ещё и грязи?
Та перевернулась на спину, втиснулась пальцами в жижу, с чваканьем набрав в кулаки столько, сколько взялось, и стала втирать это в шею, в лицо.
– Ох, не дали тебе в детстве в грязи-то повозиться… – проворчала Глор, выбирая местечко посуше. – Теперь, смотрю, дорвалась.
Соня стащила через голову платье и с фанатизмом принялась наляпывать на себя всё новые порции холодной жидкой глины.
Отсюда до пещеры было подать рукой и, можно сказать, даже лапой, так что Глория закатила глаза, вздохнула и спряталась под нависающий пласт земли, насквозь проросший пырейными корешками, похожими на макаронины.
Ливень обрушился стеной.
И тогда Соня, грязная с головы до ног, ринулась танцевать.
«Этот танец – страстный, губительный, бесконечный в своём умирании и возрождении – безоценочно вобрал в себя самое отвратительное, отрицаемое и мерзкое, как кусок сырого мяса на белоснежной подушке в спальне; как гниль, и опарыши, и мерзкий въедливый запах; как раззявленный рот. Моё сердце расширилось и вместило в себя шелест набегающих волн, ураганный ветер, смерч, уродства, серединку желтка в варёном яйце, пульсацию сердечка зародыша, которого любят и очень ждут, – всё, всё слилось в единой картине мира.
Жизнь. Полноценная. Сочная. Как удушье. Как грубость асфальта. Как каток, который катится на тебя. Как скользкий бетонный край, на котором висишь, зацепившись онемевшими до одури пальцами.
И в этом смешении телесного и духовного, плоти и красочности передо мной разыгрались яркие сцены, – вскрытые, активированные, выпущенные на волю, – и всё это обрушилось одновременно изнутри и снаружи мурашками, слезами и сожалением, что этой тайной невозможно ни с кем поделиться.
Оказалось, что смерти нет, как нет ничего конечного, а есть трансформация – она же перерождение в нечто иное.





